Morbid Tales
Решил записать небольшой список рассказов, которые мне нравятся и при этом имеют некоторое отношение к «тёмной» стороне литературы. Временные рамки – конец XIX – начало XX века.
Я хотел достать что-то из своей памяти и старых заметок, перечитать и развлечь себя писаниной в электричке. Заодно дать возможность кому-то зарядиться бодрящим настроением этих произведений.
Получилось 7 рассказов.
1. Александр Серафимович. Маленький шахтёр. 1895 г.
![]() |
|---|
Александра Серафимовича обычно помнят по большому роману «Железный поток». Он описывает поход полуразбитой, атакуемой белыми казаками, Таманской армии вдоль черноморского побережья на соединение с основными силами красных. Люблю этот роман, наш революционный «Анабасис Кира». Он вышел в 1924 году, когда автор был уже на седьмом десятке. Но начинал Серафимович литературную деятельность ещё в 1890‑е.
По названию рассказа понятно о чём пойдет речь. Перед нами вроде бы типичный образец демократической прозы второй половины XIX века: традиция Решетникова и Успенского, участливый взгляд на «маленького человека» из народной среды.
Но почему этот рассказ работает как отрезвляющий удар под дых? Отдышавшись, можно попробовать разобраться. Он не оставляет читателю привычных точек утешения – нет ни «доброго барина», которым часто выступает очеркист, ни случайного спасителя, ни внезапного просветления. Есть ребёнок, в прямом смысле вмурованный в производственный ад, и мир, который к этому абсолютно привычен.
Описаны обычные человеческие будни – будни, которые с точки зрения человека XXI века выглядят как кошмарная фантазия. Детский труд в шахте, смены по 13–14 часов, опасность, грязь, тьма, физическое истощение, полное отсутствие иллюзий у взрослых и невозможность даже сформулировать протест у ребёнка. Проявление воли будет задавлено в зародыше физически и морально.
Ко всему прочему, мы читаем рассказ с позиции непреложных, как мы считаем, истин – права человека, забота о детях, безопасность труда – и мозг просто отказывается воспринимать происходящее в рассказе. Хочется отмахнуться: автор сгущает краски, играет на эмоциях, манипулирует. Но исторический контекст и свидетельства эпохи подсказывают: ничего невероятного он не придумал.
В моменте, когда ребенка отправляют в шахту на пару с полупьяным, опустившемся оборванцем, рассказ перестаёт быть «социальной литературой» и становится настоящим хоррором. Зло здесь и персонализировано – вот он, страшный дядя Егор, что взбредёт ему в голову там внизу, в темноте, одному чёрту известно. Но зло и безличное, безглазое, разлитое в воздухе, таящееся за поворотом штольни, а еще в административном здании – безжалостное, бюрократическое, хищное.
Мальчик, герой рассказа – живой, упрямый, но вся его энергия направлена не на бунт, а на сохранение рассудка и жизни. Отсюда и ощущение тотальной безысходности: автор не предлагает читателю выхода, не подмигивает, не обещает прогресса. Рассказ давит мрачной обречённостью. Это мрак во всех смыслах слова.
2. Алексей Ремизов. Чёртик. 1906 г.
![]() |
|---|
Неподготовленному читателю этот рассказ легко покажется путаным и перегруженным, но такая «взвихрённость» – органичная часть поэтики Ремизова. Он начинается как провинциальная страшилка про семейство, в котором городское общество подозревает связи с нечистой силой. Ремизов рассыпает простонародные слова и выражения, создаёт фольклорный фон, а затем постепенно сгущает краски, вводя всё более мрачные и жестокие подробности замкнутой семейной жизни.
Постепенно становится ясно, что Дивилины – «не щепотники», то есть старообрядцы какого-то сектантского толка. Изоляция и религиозный фанатизм уже отравили несколько поколений. Теперь бремя вырождения ложится на двух детей 11–12 лет, брата и сестру – то ли родных, то ли двоюродных, почти наверняка рождённых в результате кровосмесительных связей. Дети инстинктивно отвергают тупую обрядовость и доведённую до дьявольщины домашнюю «квази-религию» взрослых, но у них нет ни языка, ни сил, чтобы выйти из этого круга.
К финалу Ремизов выводит повествование на зыбкую грань между мистикой, сном и явью. Мы уже не уверены, что именно происходит «на самом деле», но ощущение дьявольского присутствия становится почти физическим – именно в этом удача и мастерство Ремизова, подтверждённое и в других произведениях.
«Чёртик» естественно встраивается в линию русского модернизма, исследующую сектантство, вырождение и бытование зла по отношению к ребёнку. В одно революционное десятилетие выходят сразу несколько ключевых текстов:
- «Мелкий бес» Ф. Сологуба (1905)
- «Серебряный голубь» А. Белого (1909)
- «Крестовые сёстры» А. Ремизова (1910)
В 1920-е тему подхватывают Вагинов и Добычин. У них она звучит не напрямую, а подаётся через выхолощенную, иронически-гротескную реальность раннего СССР, где религиозный и культурный опыт живёт в форме странных ритуалов, фетишей и «малых сект» внутри советской обыденности.
3. Михаил Кузмин. Два чуда. 1919 г.
![]() |
|---|
Короткий рассказ‑зарисовка из жизни раннего христианского монастыря. Кузмин сознательно делает его похожим на маленькую пьесу: много реплик, почти нет описаний, всё как будто разыгрывается на сцене перед зрителем.
Внешне это почти назидательная история о чуде и вере, но детали быта – грубость, телесность – постоянно пробивают благостную оболочку. Возникает странное ощущение: чудо исцеления одержимой монахини вроде бы совершается, но мир вокруг остаётся тяжёлым и физически грязным, и от этого становится даже тревожнее.
Для Кузмина характерна связка духовности и эстетизма – святость и плоть у него всё время соседствуют и перетекают друг в друга. Мир древней религиозности, показанный в «Двух чудесах» – загадочный, мистический, но и отталкивающий.
Мгновение исцеления действительно светлое, но никакой сахарности нет, наоборот – это хрупкая вспышка посреди мрака. Свет лишь ненадолго прорезает очень плотную тьму.
4. Сигизмунд Кржижановский. Фантом. 1926 г.
![]() |
|---|
Рассказ написан в середине 1920-х, после того, как Кржижановский перебрался из Киева в Москву. Сознательно ехал «в столицу литературы», бросая киевский период лекций и театральной работы ради возможности печататься и войти в литературную среду. К сожалению, всё сложилось не очень удачно. Его талантливая философская проза, полная чёрного юмора, фантастики и гротеска, не была востребована.
Сюжет «Фантома» таков. В университете во время экзаменов студентов-медиков по странному стечению обстоятельств оживает анатомический манекен. Точнее, его часть – заспиртованное тельце младенца, которое засовывают в деревянный тазобедренный муляж и протаскивают через искусственное резиновое лоно для имитации родов. Фифка – так его прозвал старик техник, следящий за оборудованием.
Своим отцом он считает врача Двулюда-Склифского, к которому является в виде галлюцинации через много лет после того злополучного экзамена. Он рассказывает «отцу» о своей полужизни, скитаниях по городу, нищете, разложении своего тела и разворачивает в беседе мрачную философию детерминизма и небытия.
Кржижановский был знатоком и ценителем немецкого романтизма и немецкой философии. Поэтому стоит обратить внимание на эти мотивы рассказа.
Его «Фантом» вырастает на неоромантической почве, но не как стилизация, а как философски перегретый отголосок идей. Вместо готических замков и демонических алхимиков – медицинский университет и предчувствие гражданской войны. Но схема знакома: зыбкая граница живое/мёртвое, реальное/фантомное, человек/кукла, постоянное ощущение, что «нормальная» реальность сама по себе неправдоподобна.
В прозе Гофмана централен мотив двойника («Крошка Цахес», «Эликсиры сатаны»), когда «второе я» буквально выходит навстречу герою. Кржижановский разыгрывает раздвоенность иначе. Врач-хирург Двулюд-Склифский встречает не классического доппельгангера, а схожее, но эфемерное существо, воплощающее его профессиональное и мировоззренческое расщепление: между жизнью и смертью, телом и идеей, фактом и мыслью. Это уже не романтический двойник, а как бы материализованная совесть и философская тень героя.
Фантом Фифка – в отличие от монстра Франкенштейна и оживлённого автоматона из гофмановского «Песочного человека» – не моральное обвинение создателю, а нечто большее – радикальное сомнение в реальности, в свободе воли, в самом праве человека претендовать на личность, когда он сам «собран» из чего-то, недоступного его собственному познанию, как бы не тешился он философией.
5. Фёдор Сологуб. Свет и тени. 1894 г.
![]() |
|---|
Замечательный грустный рассказ в лучшей декадентской моде.
В центре – психика ребёнка и притягательность разрушения и безумия.
Одинокая, но спокойная и безбедная жизнь молодой вдовы постепенно превращается в кошмар, когда её сын, гимназист лет четырнадцати, начинает вести себя странно. Его поведение индуцирует и в ней самой глубоко запрятанное психическое заболевание. Мать так любит сына, так заботится о нём, она очень вовремя замечает тревожные симптомы. Но жизнерадостный врач прописывает микстурку и заодно сообщает: «А самое лучшее лекарство – посечь бы».
Вскоре и маме пригодились бы современные медикаменты, но не было их в маленьком городке в конце XIX века. А было медленное, тихое, но неуклонное сползание в безумие.
Фёдор Кузьмич очень лиричен в этом рассказе. Это тихая, сумеречная элегия. Декаданс Сологуба направлен не на агрессивный спор с буржуазным вкусом, а выражается в виде ухода во внутреннюю, эстетизированную, болезненную субъективность.
Одиночество и изоляция героев рассказа ведёт к инверсии платоновской идеи теней. У Платона философ преодолевает свою изначальную завороженность тенями и выходит из пещеры к свету познания.
Но окружающий мир пугает героев, они уходят в мир теней отдохнуть от реальности. Но для них эта точка оказывается конечной.
6. Семён Подъячев. Шпитаты. 1912
![]() |
|---|
Замечательный и забытый Семён Подъячев. Удивительный талант, пробившийся сквозь крестьянскую бедность и запойный алкоголизм.
Помню, как я впервые узнал о нём. В то время я читал роман Андрея Монастырского «Каширское шоссе» (лучший роман предраспадного СССР) и однажды наткнулся на его YouTube-канал, который почему-то назывался podjachev. Там, в одном видео, Монастырский рассказывает, как нашёл и забрал из закрываемой библиотеки книгу Семёна Подъячева – и как она его поразила. После этого я тоже купил себе эту книгу у букинистов и пропал в невероятном мире пьянства, жестокости, невежества и нищеты начала XX века.
Подъячев описывает быт так и такими словами, как никто его не описывал. Гиляровский, Прыжов и прочие бытописатели и очеркисты далеко позади. Не говорю, что они не знали той жизни, о которой писали – знали и неплохо. Но они не были плоть от плоти её. А Подъячев был. Был на самом дне, жил там много лет. Каким-то чудом выжил, вылез и описал то, что видел.
Начинать читать его лучше с биографического цикла повестей «Мытарства» и «Среди рабочих», чтобы понять, что это вообще за человек был. Но есть и сильнейшие вещи малой формы. Например, этот оглушительный рассказ «Шпитаты». Никаких украшательств, обобщений и выводов. Только прямой взгляд в глаза чистому злу.
7. Валерий Брюсов. Республика Южного Креста. 1904 г.
![]() |
|---|
Удивительный, новаторский текст, предвосхитивший сразу несколько жанровых направлений. Валерий Яковлевич здесь действительно «впереди планеты всей» – малоизвестный, но греющий душу факт. Я очень ценю всё его прозаическое творчество – и особенно «Республика Южного Креста». Попробую развернуть, чем она уникальна.
Во-первых, это мокьюментари по форме.
Нарратив подаётся как газетная статья, фиксирующая уже свершившуюся катастрофу. Брюсов мог опираться на традицию эпистолярного романа, которая к началу XX века была уже вполне сложившейся (включая «Дракулу» Стокера), но именно такой формат – якобы журналистский свод сведений в виде газетной публикации – почти не имеет прямых предшественников. Из более позднего в голову приходит «Улей Хелльстрома» Фрэнка Герберта (1973), где перемешаны письма, телеграммы, отчёты и репортажи; а в кино приём псевдодокументалистики и вовсе закрепится ещё позже.
Во-вторых, это катастрофа внутри (анти)утопии.
Все знаменитые антиутопии появляются позже – даже «Железная пята» Джека Лондона выходит в 1908 году. Но Брюсов описывает не плавный дрейф технократического или меритократического общества к тоталитаризму, а сравнительно внезапный, всеобъемлющий обвал системы. В этом смысле он вообще плохо вписывается в условную «очередь» Замятин – Хаксли – Оруэлл – Брэдбери: его интересует не эволюция режима, а момент его психо-социального коллапса. Ближайший по ходу событий пример – рассказ Форстера «Машина останавливается», где псевдоутопия тоже рушится быстро, но это уже 1909 год.
В-третьих, это почти зомби-апокалипсис.
«Республика Южного Креста» даёт, по сути, самое раннее и при этом предельно цельное описание эпидемической, тотальной катастрофы, которая предвосхищает многие приёмы позднейшего зомби-нарратива. «Зомби» здесь, разумеется, термин условный: речь не о мертвецах, а об инфекции, которая заставляет людей действовать вопреки собственным намерениям, нападать и убивать. Но по структуре – болезнь, массовое безумие, самоистребление населения города – это очень близко к тому, что позже закрепится как канон. Ближайший «потомок» – «Я – легенда» Ричарда Матесона (1954) появится почти через полвека. У Брюсова при этом в небольшой повести хватает шокирующих подробностей, от которых и многие современные зомби-фильмы, честно говоря, отступили бы.






